Джонс понимал, что с этими мертвыми предметами не связана никакая зловещая реальность, но после первого получаса уже предпочел вообще не видеть их. Теперь он не мог даже представить себе, зачем понадобилось ему потворствовать блажи сумасшедшего фантазера. Куда проще было оставить его в покое или предоставить попечению специалиста по умственным расстройствам. Возможно, размышлял он, здесь сыграло роль товарищеское сочувствие одного художника другому. Настолько ярким был талант Роджерса, что хотелось не упустить ни единой возможности, чтобы уберечь его от грозно надвигающейся мании. Человек, способный измыслить и создать столь неотразимой жизненной силы творения, конечно, близко к истинному величию. Он обладал фантазией Сайма или Дорэ, соединенной с отточенным, научно подтвержденным мастерством Блачки. Поистине, он сотворил для мира кошмаров то, что Блачка, с его поразительно точными моделями растений из тонко выработанного искусно окрашенного стекла создал для мира ботаники.
В полночь сквозь густой мрак пробился бой далеких часов, и Джонс несказанно обрадовался этому посланию из еще живущего снаружи мира. Сводчатый музейный зал был подобен гробнице, ужасной в своем полнейшем безлюдье. Даже мышь показалась бы здесь веселой спутницей жизни, но Роджерс однажды похвастался, что — как он выразился, «по известным резонам» — ни одна мышь, ни даже насекомое не осмеливалось приближаться к этому подземелью. Слышать такое было странно, но, видимо, слова эти находили полное свое подтверждение. Мертвенность воздуха и тишина были поистине абсолютны. Хоть бы единый отзвук чего бы то ни было! Джонс шаркнул ногами, и из мертвого безмолвия донеслось призрачное эхо. Он покашлял, но в стаккато отзвуков слышалась насмешка. Начать разговаривать самому с собой? Он поклялся себе, что не сделает этого. Уступка означала бы непорядок в нервах. Время тянулось, казалось, с ненормальной, выводящей из равновесия медленностью. Он мог бы поклясться, что протекли уже целые часы с того момента, как он в последний раз осветил фонариком циферблат на собственных часах, но ведь пробило только полночь.
Ему хотелось, чтобы чувства его не были сейчас так обострены. В этой темноте, в совершенном безмолвии, казалось, некая сила намеренно изощряла их до такой степени, что они отзывались на самые слабые сигналы, едва ли достаточно сильные для того, чтобы породить истинно адекватные впечатления. Уши его, мнилось, по временам улавливали некие ускользающие шорохи, которые не могли быть вполне идентифицированы с ночным шумом на убогих окрестных улочках снаружи, и он поневоле задумывался о смутных, не относящихся к нынешнему его положению вещах — наподобие музыки сфер и неизведанной, недоступной человеку жизни в других измерениях, сосуществующей с нашей собственной. Роджерс частенько разглагольствовал о таких материях. Блуждающие искорки света в его погруженных во тьму глазах, казалось, были склонный воспринять чуждую, необычную систему форм и движения.
|